expr:class='"loading" + data:blog.mobileClass'>

суббота, 30 мая 2015 г.

Монастырь

В святых я, братцы мои, давненько не верю. Ещё до революции. А что до бога, то в бога перестал я верить с монастыря. Как побывал в монастыре, так и закаялся.
Конечно, всё это верно, что говорят про монастыри — такие же монахи люди, как и мы прочие: и жёнки у них имеются, и выпить они не дураки, и повеселиться, но только не в этом сила. Это давно известно.
А вот случилась в монастыре одна история. После этой истории не могу я спокойно глядеть на верующих людей. Пустяки ихняя вера.
А случилось это, братцы мои, в Новодеевском монастыре.
Был монастырь богатый. И богатство своё набрал с посетителей. Посетители жертвовали. Бывало, осенью, как напрут всякие верующие, как начнут лепты вносить — чертям тошно. Один вносит за спасение души, другой — за спасение плавающих и утопающих, третий — так себе вносит — с жиру бесится.
Многие вносили — принимай только. И принимали. Будьте покойны.
Ну, конечно, который внесёт — норовит уж за свои денежки пожить при монастыре и почётом пользоваться. Да норовит не просто пожить, а охота ему, видите ли, к святой жизни прикоснуться. Требует и келью отдельную, и службу, и молебны.
Ублаготворяли их. Иначе нельзя.
А только осенью келий этих никак не хватало всем желающим. Уж простых монахов вытесняли на время по сараям, и то было тесно.
А сначала было удивительно — с чего бы это народ сюда прёт? Что за невидаль? Потом выяснилось: была тут природа богатая, климат, и, кроме того, имелась приманка для верующих.
Жили в монастыре два монаха-молчальника, один столпник и ещё один чудачок. Чудачок этот мух глотал. И не то, чтобы живых мух, а настойку из мух пил натощак. Так сказать, унижал себя и подавлял свою плоть.
Бывало, с утра пораньше народ соберётся вокруг его сарайчика и ждёт. А он, монах то есть, выйдет к народу, помолится, поклонится в пояс и велит выносить чашку.
Вынесут ему чашку с настойкой, а он снова поклонится народу и начнёт пить эту гнусь.
Ну, народ, конечно, плюётся, давится, которые слабые дамы блюют и с ног падают, а он, чёртов сын, вылакает эту мерзость до дна, не поморщится, перевернёт чашку, дескать, пустая, поклонится — и к себе. Только его и видели до другого дня.
Один раз пытались верующие словить его, дескать, не настоящая это настойка из мух. Но только верно — честь честью. Монах сам показал, удостоверил и сказал народу:
— Что я, бога, что ли, буду обманывать?
После этого слава о нём пошла большая.
А что до других монахов — были они не так интересны. Ну, хотя бы молчальники. Ну, молчат и молчат. Эка невидаль. Столпник — тоже пустяки. Стоит на камне и думает, что святой. Пустяки!
Был ещё один такой — с гирькой на ноге ходил. Этот нравился народу. Одобряли его. Смешил он верующих. Но только долго он не проходил — запил, гирьку продал и ушёл восвояси.
А всё это, конечно, привлекало народ. Любопытно было. Оттого и шли сюда. А шли важные люди. Были тут и фоны, и бароны, и прочая публика. Но из всех самый почтенный и богатый гость был купчик Владимир Иванович.
Много денег он всадил в монастырь. Каялся человек. Грехи замаливал.
— Я,— говорил он про себя,— всю жизнь грешил, ну, а теперь пятый год очищаюсь. И надеюсь очиститься своим правильным поведением.
А старенький был этот человек! Бородёнка была у него совсем белая. И, на первый взгляд, он был похож на Кирилла или Мефодия. Чего такому-то не каяться?
А приезжал он в монастырь часто.
Бывало, приедет, остановит коляску версты за три и прёт пешком.
Придёт вспотевший, поклонится братии, заплачет. А его под ручки. Пот с него сотрут и водят вокруг, и шепчут на ухо всякие пустяки.
Ну, отогреется, проживёт недельку, отдарится и снова в город. А там опять в монастырь. И опять кается.
А каялся он прямо на народе. Как услышит монастырский хор — заплачет, забьётся: «Ах, я такой! Ах, я этакий!» Говорит, жизнь грешил и только теперь одумался! А очень на него хор действовал. Жалел только старик, что не дамский это монастырь.
— Жаль,— говорил,— что не дамский, а то я очень обожаю самое тонкое пение сопран.
Так вот, был Владимир Иванович самый почтенный гость. А от этого всё и случилось.
Продавалось рядом с монастырём имение. Имение дворянское. «Дубки». Имение удобное — земли рядом. Вот игумен и разгорелся на него. Монахи тоже.
Стал игумен вместе с экономом раскидывать — как бы им подобрать к своим рукам. Да никак. Хоть и денег тьма, да купить нельзя. По закону не показано. По закону мог монастырь землю получить только в дар. А покупать нельзя было.
Вот игумен и придумал механику.
Придумал он устроить это дело через Владимира Ивановича. Посетитель почтенный, седой — купит и подарит после. Только и делов.
Ну, так и сделали.
А купчик долго отнекивался.
— Нет,— говорил,— куда мне! От мирских дел я давно отошёл, мозги у меня не на то самое направлены, а на очищение и раскаяние,— не могу, простите.
Но уломали. Мраморную доску обещали приклепать на стене с заглавием купчика. Согласился купчик.
И вот дали ему семьдесят тысяч рублей золотом, отслужили молебствие с водосвятием и отправили покупать.
Покупал он долго. Неделю. И приехал назад в монастырь вспотевший и вроде как не в себе. Приехал утром.
С экипажа не слез, к игумену не пошёл, а велел только выносить свои вещи из кельи.
Ну, монахи, конечно, сбежались — увидели. И игумен вышел.
— Здравствуйте,— говорит.— Сходите.
— Здравствуйте,— говорит.— Не могу.
— Отчего же,— спрашивает,— не можете? Не больны ли? Как, дескать, ваше самочувствие и всё такое?
— Ничего,— говорит Владимир Иванович,— спасибо. Я,— говорит,— приехал попрощаться да вещички кой-какие забытые взять. А сойти с экипажа не могу — ужасно тороплюсь.
— А вы,— говорит игумен,— через не могу. Какого чёрта! Нужно нам про дело поговорить. Купили?
— Купил,— отвечает купчик,— обязательно купил. Такое богатое имение не купить грешно, отец настоятель.
— Ну и что же? — спрашивает игумен.— Оформить надо... Дар-то...
— Да нет,— отвечает купчик.— Я,— говорит,— раздумал. Я,— говорит,— не подарю вам это имение. Разве мыслимо разбрасываться таким добром? Что вы!
Чего тут было после этих слов — невозможно рассказать. Игумен, конечно, ошалел, нос у него сразу заложило — ни чихнуть, ни сморкнуться не может. А эконом — мужчина грузный — освирепел, нагнулся к земле и, за неимением под рукой камня, схватил гвоздь этакий длинный, барочный, и бросился на Владимира Ивановича. Но не заколол — удержали.
Владимир Иванович побледнел, откинулся в экипаже.
— Пущай,— говорит,— пропадают остальные вещи.
И велел погонять.
И уехал. Только его и видели.
Говорили после, будто он примкнул к другому монастырю, в другой монастырь начал жертвовать, но насколько верно — никто не знает.
А история эта даром не прошла. Которые верующие монахи — стали расходиться из монастыря. Первым ушёл молчальник.
— Ну,— говорит,— вас, трамтарарам, к чертям собачьим!
Плюнул и пошёл, хотя его и удерживали.
А засим ушёл я. Меня не удерживали.

понедельник, 11 мая 2015 г.

Родные люди

Этот разговор я записал дословно. И пусть читатель плюнет мне в глаза, если я хоть что-нибудь преувеличил. Я ничего не преувеличил. Всё в аккурат так и было. Разговор произошёл в тюрьме. В приёмной комнате. Мать пришла на свидание к сыну.
Встреча была сердечная. Мамаша радостно плакала.
Сын тоже посапывал носом.
После первых слёз и горячих поцелуев мать и сын уселись на скамейку рядышком.
— Ну так,— сказал сын.— Пришла, значит.
— Пришла, Васенька,— сказала мать.
— Так,— повторил сын.
Он с любопытством посмотрел на серую казённую стену, потом на дверь, на печку и наконец перевёл взгляд на свои сандалии.
— Так,— в третий раз сказал сын и вздохнул...
Мать тоже вздохнула и, перебирая пальцами бахромки байкового своего платка, посмотрела по сторонам.
— Ну вот,— сказал сын и шумно высморкался.
Оба после этого сидели молча минуты три.
Наконец сын сказал:
— А свиданье, мамаша, нынче сильно ограничили. Двадцать минут, говорят, даётся на свиданье.
— Мало это, Васенька,— укоризненно сказала мать.
— Да уж, конечно, немного,— сказал сын.
— Я так думаю, Васенька, что нам очень даже мало — двадцать минут-то. Не поговорить с родным человеком, ничего такого...
Мать покачала головой и добавила:
— Ну уж я пойду, Васенька.
— Ну иди, мамаша.
Оба оживлённо встали, вздохнули и поцеловались.
Сын сказал:
— Ну так. Ладно. Заходи, мамаша... Да чего я ещё хотел сказать? Да, плита-то в кухне всё ещё дымит, мамаша?
— Плита-то? Дымит, Васенька. Обязательно дымит. Давеча всю квартиру дымом заразило.
— Ну так... Иди, мамаша.
Мать и сын полюбовались друг другом и разошлись.

Плохая жена

Один муж, сильно занятый по службе и перегруженный разными делами, поручил своей жене присмотреть за займами.
У него выигрышных займов было больше как на две тысячи рублей. И вот он всё надеялся выиграть. Он любил выпить и с друзьями побеседовать. И этот выигрыш был ему крайне необходим.
И вот каково же было его удивление, когда кассир на его работе однажды говорит:
— Поздравляю, Федя, с выигрышем.
Тот удивляется и спрашивает:
— А что такое? Я ничего не знаю. С чем ты мне поздравление делаешь?
Кассир говорит:
— Да как же — ты выиграл тысячу рублей. Вот,— говорит,— мы тебе эти займы выдавали, и у нас остались в списках твои номера. Я для потехи посмотрел и вижу — ты выиграл. Неужели ты не знаешь? Это уже было с месяц назад.
Вот наш муж рысью побежал домой и дома говорит:
— Где же выигрыш?
Жена очень смущается и говорит:
— Я не знаю. Ничего подобного. Кассир нахально врёт.
Тут у них происходит крупный разговор, в результате чего муж ей под конец делает такое замечание:
— Тогда,— говорит,— мне придётся на тебя в товарищеский суд подать за сокрытие выигрышей. И хотя мне даже как-то странно подобные дела выносить на решение жактовской общественности, но тем не менее я это сделаю, чтобы доказать, какая ты есть в наши дни нахальная и вредная жена, не могущая служить примером для нашей современности.
И вот на днях происходит этот товарищеский суд. И все женщины с их дома присутствуют на этом суде. Поскольку это очень любопытное дело.
Председатель товарищеского суда товарищ Егоров её спрашивает:
— Ну, как дела?
И она, не зная, какой найти выход, говорит:
— Да, это я выиграла. Признаюсь.
Муж говорит:
— Вот видите теперь, что это за персона. Она утаила выигрыш. И, наверно, что-нибудь на это себе купила.
Председатель говорит:
— Ах да, в самом деле, где же эти деньги?
Жена, не привыкшая стоять перед общественностью, сразу говорит, смутившись:
— Я их отдала.
Муж говорит:
— Посмотрите, она их кому-то отдала. Это прямо интересно становится.
Председатель говорит:
— Кому ж вы и за что их отдали? Это действительно странно.
Жена, смутившись, говорит:
— Я их отдала Володе.
Муж, закачавшись, говорит:
— Боже мой, товарищ Егоров. Это, вероятно, Володька Нюшин. Я их давно подозревал. Это хорошо, что я на неё в суд подал. По крайней мере я теперь кое-что для себя выясню.
Егоров говорит:
— Суд не входит в ваши интимные отношения. Но поскольку деньги мужа, то зачем же, глупая, вы их отдали? Вот он на вас теперь в суд подал, и вам за это приходится судиться.
Тогда жена отбрасывает всякий ложный стыд и произносит речь. Она говорит:
— В чём дело? Да, я Нюшину передала эти выигрышные деньги. Кто есть мой муж? Он есть, товарищи, любитель выпить. Он — любитель закусить. Он любит посидеть с друзьями... Он есть неудачная фигура на фоне нашей общественной жизни. И я не намерена скрываться — Нюшин мой любовник. И я ему передала выигрыш. Мой супруг всё равно бы их пропил, а тут по крайней мере что-нибудь да будет.
Муж, снова закачавшись, говорит:
— Лишите её слова! Мне худо делается.
Судья говорит:
— Не могу же я лишить её слова — она только что разговорилась. Какой вы странный.
Жена говорит, употребляя демагогический приём:
— Нюшин есть советский изобретатель. Он дважды что-то изобрёл. И он изобретает в третий раз музыкальный ящик. И его открытие — он говорит — перевернёт и опрокинет всех композиторов и все страны Европы. И как я могла, будучи советской гражданкой, отдать деньги пьянице? Нет, я их лучше отдала человеку с гениальным дарованием.
Муж говорит:
— Отдать тысячу рублей какому-то сопляку! Ой, какая жалость, что товарищеский суд не может её приговорить на десять лет.
Судья говорит:
— На десять лет её, конечно, нельзя приговорить. Но я ей хочу задать вопрос. Скажите, гражданка, вот вы Нюшина любите и даёте ему такую сумму. А насчёт мужа небрежно выражаетесь. А позвольте вас спросить, зачем тогда вы живёте с этим мужем? Вот и жили бы себе с этим одарённым Нюшиным.
Жена говорит:
— Видите, так Нюшин ничего не имеет. У него вся дорога впереди. А муж всё-таки прилично зарабатывает. И вот, как видите, иногда выигрывает.
Тогда председатель говорит:
— Нам странно слушать такие речи. Это,— говорит,— позорный взгляд на современность. Жить с этим ради денег, а выигрыш давать другому. Ну, я от вас этого не ожидал. И вас непременно надо к чему-нибудь присудить, поскольку вы глубоко отрицательное явление в нашей жизни.
После чего, посоветовавшись с заседателями, председатель объявил приговор, встреченный аплодисментами: приговорить к общественному порицанию и вернуть мужу половину выигрыша, поскольку вторая половина принадлежит жене, и она вправе этим распорядиться.
Жена, услышав этот приговор, говорит:
— Деньги я ему, собаке, верну, но я ему, подождите, тоже пулю завинчу.
И на другой день она в отсутствие мужа продаёт зеркальный шкаф, принадлежащий ему, и вдобавок его плюшевую оттоманку. И вырученные деньги возвращает мужу.
Она говорит:
— Поскольку мне принадлежит половина предметов, так вот я кое-что и продала из твоих вещиц.
Муж, увидев, что проданы по дешёвке вещи, служившие украшением его комнаты, пришёл в исключительное расстройство. Он пошёл к председателю жакта и сказал ему:
— Она мои вещи уже стала продавать. Я с ней разведусь, поскольку я не могу жить с такой арапкой.
Председатель говорит:
— Вот и хорошо.
Через два дня без особых скандалов муж с ней развёлся. Но поскольку жена никуда не уехала и нарочно осталась жить в его небольшой комнатке, то получился абсурд, благодаря которому муж от полного расстройства чувств сильно прихворнул.
А что касается изобретателя Нюшина, то он не довёл своё изобретение до конца, а, получив деньги, загулял и благодаря этому поссорился со своей дамой-патронессой — покровительницей изобретателей.
Но она, собственно, недолго расстраивалась и, видя, что она теперь с двух сторон свободна, вступила в связь с одним инженером. Но поскольку инженер был женат, то получился опять абсурд, так как разведённый муж не мог даже теперь выгонять его, когда тот заскакивал в гости к его бывшей половине.
Но тут, к счастью мужа, у которого уже возник невроз сердца, она разошлась со своим инженером и неожиданно вышла замуж за одного провинциального фотографа, который прибыл в Ленинград за фотографическими принадлежностями. Но тут он её встретил, влюбился и увёз её с собой в Торжок.
А бывший её муж до того этому обрадовался, что снова стал здоров и даже перед отъездом подарил ей какой-то красивый расписной коврик, чтобы она совместно со своим дураком фотографом могла уютно обставить своё новое жилище.

суббота, 9 мая 2015 г.

Светлый гений

Речь о раскрепощении женщин товарищ Фиолетов закончил с необыкновенным подъёмом.
Он стукнул кулаком по столу, топнул ногой, откинул назад свои волосы и громко закричал:
— Гражданки! Вы которые эти белые рабыни плиты и тому подобное. И которые деспот муж элемент несознательно относится. И кухня которая эта и тому подобное. Шитьё одним словом. Довольно этих про этих цепей. Полное раскрепощение, к свету нога об руку с наукой и техникой.
— Уру! — закричали женщины.— Уру-ру...
Несколько женщин бросились на оратора, сковырнули его с ног и принялись качать, неловко подбрасывая фиолетовское тело под самую электрическую люстру.
«Не ушибся бы»,— думал Фиолетов, испуганно брыкаясь и дёргая ногами в белых суровых носках.
Через пять минут, когда Фиолетов начал кусаться, восторженные гражданки поставили его на пол и наперерыв жали ему руки, восхищаясь симпатичной его речью.
Какая-то немолодая гражданка в байковом платке подошла к Фиолетову и, потрясая его руку, робко сказала:
— Вы этот, как его, светлый гений человечества в окне женщины.
Фиолетов накинул на плечи пальто и вышел на улицу, слегка покачиваясь.
Фиолетовское нутро пело и ликовало.
«Да-с,— думал Фиолетов.— Тово-с. Здорово... Светлый гений... А?»
Фиолетов быстро дошёл до дому и нетерпеливо принялся стучать в дверь кулаком.
Ему открыла жена.
— Открыли? — ехидно спросил Фиолетов.— Два часа стоишь как собака на лестнице... Наконец открыли.
— Иван Палыч, я враз открыла,— сказала жена.
— Враз, враз! А вам охота, чтоб не враз? Вам охота, чтоб муж восемь часов простаивал на лестнице? Вам охота восьмичасовой рабочий день тратить?! Жрать!
Жена метнулась в кухню и через минуту поставила перед Фиолетовым тарелку с супом.
— Ну конечно,— сказал Фиолетов,— работаешь как собака, как сукина дочь, а тут суп несолёный.
— Посолите, Иван Палыч,— простодушно сказала жена.
— Ага, теперь посолите! — заорал Фиолетов.— По-вашему, мне только и делов, что супы солить? Работаешь как собака, а тут суп солить?!
Жена печально зевнула, перекрестила рот и пересела на другой стул.
— Пересаживаетесь! — завизжал Фиолетов.— Демонстрации мне устраиваете? Довольно мещанской идеологии! Я вам покажу кузькину мать...
Фиолетов уныло покушал, скинул с себя пиджак и сказал:
— Зашить надо. Разорвали, черти, качавши... Нечего без дела-то сидеть.
Жена взяла пиджак и принялась за шитьё.
— Да электричество зря не жгите! — крикнул Фиолетов, заваливаясь на постель.— Мне же платить придётся... Можете и в темноте зашить. Не узоры писать.
Жена потушила лампочку и неровными стежками стала пришивать пиджак к своей юбке.
Светлый гений, тихо посвистывая носом, спал.

Событие

Вчера, милые мои, в нашей коммунальной квартире произошло довольно грандиозное событие.
Только что я, значит, с супругою вернулся из кино. И сижу в своей комнате. На кровати. Ноги разуваю.
И только, скажем, снял один сапог, как вдруг в квартире произошёл отчаянный крик. Можно сказать — вопль.
Жена то есть совершенно побелела и говорит шёпотом:
— Ей-богу, Степаниду грабят! Ейный голос — бас... Налётчики...
Хотел я сунуться в коридор, чтоб Степаниду отбить, жена не пущает.
— Замкни, говорит, дверь. Нечего тебе соваться в уголовное дело. Ты всё-таки семейный.
Я говорю:
— Действительно, чего мне соваться не в своё дело. Главное, что я разулся — простудиться могу.
Заложили мы дверь вещами и комодом и тихо сидим на нём для весу.
Вдруг по коридору что-то загромыхало. Потом затихло.
Жена говорит:
— Кажись, ушли.
В эту самую минуту разбивается наше окно, и пожарный в каске, не постучавшись даже, лезет в нашу комнату.
— Ваша квартира, говорит, в полном огне, а вы, говорит на комоде прохлаждаетесь.
А главное, не только нас — всех жильцов пришлось из окон вынимать. Все заперлись и заставились, когда услышали Степанидин крик. И никто, значит, добровольно не вылезал. Кроме, значит, Степаниды. Эта дура-баба учинила пожар, завопила и выбежала на двор.
Убытку было на девяносто рублей.

Плохие деньги

Иван Петрович Мартынов, слесарь с завода «Коммунар», тихонько приоткрыл дверь и хотел осторожно шагнуть, но не удержался и ввалился в комнату на четвереньках.
Жена всплеснула руками и сердито двинула кастрюлей.
— Опять набрался! Опять, ирод, Пилат-мученик, набрался.
— Отнюдь,— сказал слесарь, пытаясь встать на ноги.— Трезвый я, как стёклышко... Гляди, Маша... Могу, если ты хочешь, до плите дойти, могу до кровати... Гляди.
Иван Петрович шагнул в сторону, но не удержался и свалился на кровать.
— Отнюдь,— сказал он, укладываясь на подушку.— Трезвый я, как стёклышко... И всё, гляди, Маша, в порядке у меня... Вот он, нос у меня, целый... Вот он, костюмчик, целый... Если про шапку думаешь — вот она, шапка, в кармане... Гляди, Маша... Отнюдь... Как стёклышко... А если про получку — вот она. Гляди, Маша...
Слесарь сунул руку в карман и вытащил несколько мелких знаков.
— Вот она, получка. Гляди, Маша.
Жена села на кровать и в голос заплакала. Слесарь с удивлением поднял голову с подушки и, вдруг трезвея, присел на кровать.
— Маша,— сказал он,— а Маш... Ты, конечно, не плачь, Маш... Рази я что? Я малёхонько. Малёхонько я, Маша. Я как стёклышко... Один, может, стаканчик и будет. Я да Василь Ваныч... Рази я виноват?..
— Кошка виновата,— сказала жена, обиженно подбирая губы.
— Не кошка,— сказал слесарь.— Кошку я не виню. Отнюдь. Я тебе, Маша, по порядку. Утром, конечно, прихожу, а ребята на заводе треплются. Кассир, говорит, Иван Маркыч, за деньгами уехал. Получка, значит... Подхожу к кассе, а кассир Иван Маркыч сидит скучный и на деньги смотрит...
— Ты не мели,— сказала жена.— Раз пьяный, то спи на подушке.
— Я не пьяный,— сказал слесарь.— Я, Маша, как стёклышко. Я только тебе по порядку. Рази я виноват?.. Подхожу к кассе, а кассир Иван Маркыч говорит басом: «Становься, ребята, по три персоны. Деньги, говорит сегодня плохие — купюры горазд крупные». А я говорю: «Что вы, говорю, Иван Маркыч, над нами делаете? Рази можно? Где ж это, говорю, менять-то будем?» А тут, конечно, подходит Василь Иваныч. «Ты, говорит, не треплись с кассиром. Сию, говорит, минуту возьмём третью персону, ать на улицу, разменяем в лучшем виде...» Рази я виноват, Маша?.. Ну, расписались, получили, вышли. А на улице никто не меняет. Мы в «Народное благо» — нету. Мы к частному купчику — нету. «А, говорит, покупать — так не у мене, а не покупать — так у мене. Вали дальше...» Мы и пошли. Рази я виноват? Ну, пошли. А тут «Вена». Зашли. Закусили, заплатили, выпили. А сдачу нам дают крупно — с десяти пять. Пошли, конечно, менять. Закусили, заплатили, выпили. А сдачу нам дают, в рот им муха,— три. Купюра не горазд крупная, а менять надо. Рази я виноват, Маша?.. Пошли менять три. Закусили, заплатили, выпили... Рази я виноват?.. А после, конечно, подходит какой-то субчик. «Можем, говорит, менять крупные купюры на мелкие. Берём, говорит, всего ничего». А мы говорим: «Поздно, говорим. Вали мимо». Рази я виноват, Маш?.. Я как стёклышко...
Слесарь Иван Петрович снова свалился на подушку и моментально захрапел.

Кинодрама

Театр я не хаю. Но кино всё-таки лучше. Оно выгодней театра. Раздеваться, например, не надо — гривенники от этого всё время экономишь. Бриться опять же не обязательно — в потёмках личности не видать.
В кино только в самую залу входить худо. Трудновато входить. Свободно могут затискать до смерти.
А так всё остальное очень благородно. Легко смотрится.
В именины моей супруги попёрли мы с ней кинодраму глядеть. Купили билеты. Начали ждать.
А народу многонько скопившись. И все у дверей мнутся.
Вдруг открывается дверь, и барышня говорит: «Валяйте».
В первую минуту началась небольшая давка. Потому каждому охота поинтересней место занять.
Ринулся народ к дверям. А в дверях образовавшись пробка.
Задние поднажимают, а передние никуда не могут.
А меня вдруг стиснуло, как севрюгу, и понесло вправо.
«Батюшки,— думаю,— дверь бы не расшибить».
— Граждане,— кричу,— легче, за ради бога! Дверь, говорю, человеком расколоть можно.
А тут такая струя образовавшись — прут без удержу. И сзади ещё военный на меня некультурно нажимает. Прямо, сукин сын, сверлит в спину.
Я этого чёрта военного ногой лягаю.
— Оставьте,— говорю,— гражданин, свои арапские штучки.
Вдруг меня чуть приподняло и об дверь мордой.
Так, думаю, двери уж начали публикой крошить.
Хотел я от этих дверей отойти. Начал башкой дорогу пробивать. Не пущают. А тут, вижу, штанами за дверную ручку зацепился. Карманом.
— Граждане,— кричу,— да полегче же, караул! Человека за ручку зацепило.
Мне кричат:
— Отцепляйтесь, товарищ! Задние тоже хочут.
А как отцеплять, ежели волокёт без удержу и вообще рукой не двинуть.
— Да стойте же,— кричу,— черти! Погодите штаны сымать-то. Дозвольте же прежде человеку с ручки сняться. Начисто материал рвётся.
Разве слушают? Прут...
— Барышня,— говорю,— отвернитесь хоть вы-то, за ради бога. Совершенно то есть из штанов вынимают против воли.
А барышня сама стоит посиневши и хрипит уже. И вообще смотреть не интересуется.
Вдруг, спасибо, опять легче понесло.
Либо с ручки, думаю, снялся, либо из штанов вынули.
А тут сразу пошире проход обнаружился.
Вздохнул я свободнее. Огляделся. Штаны, гляжу, тут. А одна штанина ручкой на две половинки разодрана и при ходьбе полощется парусом.
Вон, думаю, как зрителей раздевают.
Пошёл в таком виде супругу искать. Гляжу, забили её в самый то есть оркестр. Сидит там и выходить пугается.
Тут, спасибо, свет погасили. Начали ленту пущать.
А какая это была лента — прямо затрудняюсь сказать. Я всё время штаны зашпиливал.
Одна булавка, спасибо, у супруги моей нашлась. Да ещё какая-то добродушная дама четыре булавки со своего белья сняла. Ещё верёвочку я на полу нашёл. Полсеанса искал.
Подвязал, подшпилил, а тут, спасибо, и драма кончилась. Пошли домой.

четверг, 7 мая 2015 г.

Пациентка

В сельскую больницу Анисья приехала за тридцать вёрст.
Выехала на рассвете и в полдень остановилась у белого одноэтажного дома.
— Хирург-то принимает? — спросила она мужика, сидевшего на крыльце.
— Хирург-то? — с интересом спросил мужик.— А ты не больна ли будешь?
— Больна,— ответила Анисья.
— Я, милая, тоже больной,— сказал мужик.— Пшеном объелся... Седьмым записан.
Анисья привязала лошадь к плетню и вошла в больницу.
Больных принимал фельдшер Иван Кузьмин. Был он маленький, старенький и ужасно знаменитый. Все вокруг знали его, хвалили и называли без причины хирургом.
Анисья вошла к нему в комнату, низко поклонилась и присела на край стула.
— Больна, что ли? — спросил Иван Кузьмич.
— Больна я,— сказала Анисья.— То есть вся насквозь больная. Каждая косточка ноет и трясётся. Сердце гниёт заживо.
— С чего бы это? — равнодушно спросил фельдшер. — С каких пор?
— С осени, Иван Кузьмич. С самой осени. Осенью я заболела. Как, знаете ли, супруг Димитрий Наумыч приехал из города, так я и заболела. Я стою, например, возле стола и лепешки в муке валяю. Димитрий Наумыч любил эти самые лепешки. Где-то, думаю, он теперь, Димитрий Наумыч-то? В городе он советский депутат...
— Позволь, бабонька,— сказал фельдшер,— ври, да не завирайся. Чем больна-то?
— Да я ж и говорю,— сказала Анисья,— стою возле стола, кручу лепёшки... Вдруг тётка Агафья, что баран, прибегает и рукой машет. «Иди,— кричит,— Анисьюшка, иди поскорей. Твой-то никак приехал из города и идёт будто по улице с мешком и с палкой». Зашлось у меня сердце. Подкосились ноги. Стою дурой и лепёшки мну... Бросила после лепёшки, выбежала во двор. А во дворе солнце играет, играет. Воздух лёгкий. А налево, этак у хлева, жёлтый телёнок стоит и хвостишкой мух пугает. Взглянула я на телёнка — слёзы каплют. Вот, думаю, Димитрий Наумыч-то обрадуется этому самому жёлтому телёнку...
— Позволь,— хмуро сказал фельдшер,— ты дело говори.
— Я ж и говорю, батюшка, Иван Кузьмич. Не сердись только. Дело я говорю... Выбежала я за ворота. Гляжу этак, знаете ли,— налево церковь, коза ходит, петух ножкой ворошит, а направо, по самой серединке, гляжу — Димитрий Наумыч идёт. Глянула я на него. Сердце закатилось, икота подступает. Ой, думаю, мать честная, пресвятая богородица! Ой, думаю, тошненько!
А он-то идёт серьёзным, мелким шагом. Борода по воздуху треплется. И платье городское на нём. И в штиблетах... Как увидела я штиблеты, будто что оторвалось у меня внутри. Ой, думаю, куда же я такая-то, необразованная, гожусь ему в пару, если он, может, первый человек и депутат советский... Встала я дурой у плетня и ногами не могу идти. Перебираю пальцами плетень и стою. А он-то, Димитрий Наумыч, депутат советский, доходит до меня мелким ходом и здоровается.
«Здравствуйте,— говорит,— Анисья Васильевна. Сколько,— говорит,— лет, сколько зим не виделись с вами...»
Мне бы, дуре, мешок у Димитрия Наумыча схватить, а я гляжу на штиблеты и не двигаюсь. Ой, думаю, отвык от меня мужик. Штиблеты носит. С городскими, может, с комсомолками разговаривает.
А Димитрий Наумыч отвечает басом:
«Ох,— говорит,— какая ты есть. Тёмная,— говорит,— ты у меня, Анисья Васильевна. Про что,— говорит,— я с тобой теперь разговаривать буду? Я,— говорит,— человек просвещённый и депутат советский. Я,— говорит,— может, четыре правила арифметики знаю. Дробь,— говорит,— умею... А ты,— говорит,— вон какая! Небось,— говорит,— и фамилию не можешь подписывать на бумаге? Другой бы очень просто бросил бы тебя за темноту и необразованность».
А я стою у плетня и лепечу слова: дескать, конечно, Димитрий Наумыч, бросьте меня такую-то, что вам стоит.
А он берёт меня за ручку и отвечает:
«Я шутку пошутил, Анисья Васильевна. Оставьте думать. Я,— говорит,— это так. Что вы...»
Снова закатилось у меня сердце, икота подступает.
«Я,— говорю,— Дмитрий Наумыч, будьте спокойны, тоже, конечно, могу дробь узнать и четыре правила. Или фамилию на бумаге подписывать. Я,— говорю,— не осрамлю вас, образованного...»
Фельдшер Иван Кузьмич встал со стула и прошёлся по комнате.
— Ну, ну,— сказал он,— хватит, завралась... Чем болеешь-то?
— Болею-то? Да теперь ничего, Иван Кузьмич. Полегче будто стало теперь. На здоровье не могу пожаловаться... А он-то, Димитрий Наумыч, говорит: «Пошутил,— говорит,— я». Вроде как, значит, шутку он выразил.
— Ну да, пошутил,— сказал фельдшер.— Конечно, пошутил... Порошков, может, тебе дать?
— А не надо,— сказала Анисья.— Спасибо тебе, Иван Кузьмич, за советы. Мне, конечно, теперь сильно полегчало. Чувствительно спасибо. Досвиданьице.
И Анисья, оставив на столе кулёк с зерном, пошла к двери. Потом вернулась.
— Дробь-то мне, Иван Кузьмич... Где мне про эту самую дробь-то теперь узнать? К учителю, что ли, мне ехать?
— К учителю,— сказал фельдшер, вздыхая,— конечно, к учителю. Медицины это не касается.
Анисья низко поклонилась и вышла на улицу.

Пчелы и люди

В один колхоз приехал в гости красноармеец. И в подарок своим родственникам он привёз баночку цветочного мёду.
И до того этот мёд всем понравился, что колхозники решили устроить у себя пчеловодство.
А кругом никто пчеловодством не занимался. И колхозникам надо было устраивать всё заново — ульи делать и пчёл из лесу переводить на новые квартиры.
Увидев, что это дело такое длинное, колхозники приуныли.
— Это,— говорят,— долгая канитель! Пока то да сё и лето пройдёт. И мы не увидим мёду до следующего года. А нам надо сейчас.
А среди колхозников находился один прекрасный человек, некто Иван Панфилыч, немолодой мужчина лет семидесяти двух. Он в молодые годы занимался пчеловодством.
Вот он говорит:
— Для того чтобы в этом году чай пить с мёдом, надо поехать куда-нибудь туда, где есть пчеловодство, и там у них надо купить то, о чём мы мечтаем.
Колхозники говорят:
— Наш колхоз — миллионер. Перед затратами он не постоит. Давайте купим пасеку на полном ходу! Чтобы пчёлы уже в ульях сидели. А то если из леса пчёл переведём, они, может быть, окажутся неважные. Может быть, они начнут какой-нибудь жуткий мёд изготовлять, какой-нибудь липовый. А нам надо цветочный.
И вот дали Ивану Панфилычу деньги и послали его в город Тамбов.
Приезжает он в Тамбов. Там ему говорят:
— Вы правильно сделали, что приехали к нам. У нас три деревни переселились на Дальний Восток. Осталось лишнее пчеловодство. Это пчеловодство мы вам можем отдать чуть не даром. Только как вы этих пчел повезёте — вот это для нас вопрос. Товар, можно сказать, рассыпной, крылатый. Чуть что — разлетится в разные стороны. И мы страшимся, что к месту назначения вы привезёте одни только пчелиные домики да личинки.
Панфилыч говорит:
— Как-нибудь я их перевезу. Я знаю пчел. Я всю жизнь имел с ними общение.
И вот Панфилыч на двух подводах привёз на станцию шестнадцать ульев.
На станции он схлопотал открытую платформу. Поставил на эту платформу свои ульи и покрыл их брезентом.
И вот вскоре товарный поезд тронулся. И наша платформа покатилась.
Панфилыч торжественно стоял на платформе и беседовал с пчёлами.
— Ничего, ребятки,— говорил он им,— докатимся! Маленько потерпите в темноте, а там я вас снова к цветам пущу, И вы уже там, я так думаю, своё возьмёте. Главное, не тревожьтесь, что я вас в темноте везу. Это я вас нарочно брезентом закрыл, чтоб вы сдуру не вылетели на ходу поезда. В противном случае обратно на поезд уже не вскочите.
И вот поезд едет день. И другой день он едет.
На третий день Панфилыч стал немного волноваться. Поезд идёт медленно. На каждой станции останавливается. Подолгу стоит. И непонятно, когда он доедет к месту назначения.
На станции Поля Панфилыч сошёл со своей платформы и обратился к начальнику станции. Он спросил:
— Скажите, уважаемый, долго ли будем стоять на вашей станции?
Начальник станции отвечает:
— Право, не знаю, может быть, и до вечера постоим.
Панфилыч говорит:
— Если до вечера, то я открою брезент и выпущу своих пчёлок на ваши поля. А то они в пути истомились. Третий день под брезентом сидят. Проголодались. Не пьют, не кушают и личинок не кормят.
Начальник говорит:
— Поступайте как хотите! Какое мне дело до ваших крылатых пассажиров! У меня и без того дел хватает. А тут я буду о ваших личинках тревожиться. Ещё что за глупости!
Панфилыч вернулся к своей платформе и снял брезент.
А погода была великолепная. Небо голубое. Июльское солнышко блестит. Кругом поля. Цветы растут. Каштановая роща зацветает.
Вот Панфилыч снял брезент с платформы. И тотчас целая армия пчёл поднялась к небесам.
Пчёлы покружились, осмотрелись и направились в поля и леса.
Пассажиры обступили платформу. И Панфилыч, стоя на платформе, произнёс им лекцию о пользе пчёл.
Но во время лекции на станцию вышел начальник и стал давать сигналы машинисту, чтоб тот тронулся в путь.
Панфилыч прямо ахнул, когда увидел эти сигналы. С тревогой он говорит начальнику станции:
— Уважаемый, не отправляйте поезд! У меня все пчёлы в разгоне.
Начальник станции говорит:
— А вы им свистните, чтоб они скорей обратно садились! Более трёх минут я не могу поезд задерживать.
Панфилыч говорит:
— Умоляю, задержите поезд до заката солнца! На закате солнца пчёлы вернутся на свои места. В крайнем случае отцепите мою платформу! Я без пчёл не могу ехать. Тут у меня одна тысяча осталась, а пятнадцать тысяч в полях. Войдите в положение! Не отнеситесь равнодушно к такой беде!
Начальник станции говорит:
— У нас не пчелиный курорт, а железная дорога. Подумаешь, пчёлы улетели! А на следующем поезде скажут: мухи улетели. Или блохи, скажут, выскочили из мягкого вагона. Так что ж, я должен ради этого поезда задерживать? Не смешите меня!
И тут начальник станции снова даёт сигнал машинисту.
И вот поезд трогается.
Панфилыч, бледный как полотно, стоит на своей платформе. Руками разводит. Смотрит по сторонам. И дрожит от огорчения.
А поезд идёт.
Ну, некоторое количество пчёл успело всё-таки вскочить на ходу. А большая часть осталась в полях и роще.
И вот поезд скрылся из виду.
Начальник вернулся на станцию. И приступил к работе.
Пишет он что-то в ведомости. И пьёт чай с лимоном.
И вдруг он слышит, что на станции происходит какой-то шум.
Начальник открывает окно, чтоб посмотреть, что случилось. И видит, что среди ожидающих пассажиров происходит суматоха, беготня и суетня.
Начальник спрашивает:
— Что произошло?
Ему отвечают:
— Тут пчёлы укусили трёх пассажиров. И теперь бросаются на остальных. Их такое множество, что небо почернело.
И тут начальник видит, что целая туча пчёл носится вокруг станции.
Естественно, они ищут свою платформу. А платформы нет. Она уехала. Вот они и бросаются на людей и куда попало.
Только начальник хотел отойти от окна, чтобы выйти на станцию, как вдруг в окно влетело множество разъярённых пчёл.
Начальник схватил полотенце и стал им махать, чтобы выгнать пчёл из комнаты.
Но, видимо, это его и погубило.
Две пчелы укусили его в шею. Третья — в ухо. Четвёртая ужалила его в лоб.
Замотавшись в полотенце, начальник лёг на диван и стал испускать жалобные стоны.
Вскоре прибегает его помощник и говорит:
— Кроме вас, пчёлы укусили в щеку дежурного телеграфиста. И он теперь отказывается работать.
Начальник станции, лежа на диване, говорит:
— Ай, что же делать?
Тут прибегает ещё один служащий и говорит начальнику:
— Билетная кассирша, то есть ваша жена Клавдия Ивановна, сию минуту укушена в нос. Наружность её теперь окончательно испортилась.
Начальник станции застонал сильнее и сказал:
— Надо скорей вернуть платформу с этим сумасшедшим пчеловодом.
Начальник соскочил с дивана и стал звонить по телефону. И со следующей станции ему ответили:
— Ладно. Платформу сейчас отцепим. Но только у нас нет паровоза доставить её вам.
Начальник станции кричит:
— Паровоз мы пришлём. Отцепляйте платформу поскорей. Уже мою супругу пчёлы укусили. Моя станция Поля опустела. Все пассажиры спрятались в сарай. Только одни пчёлы носятся по воздуху. И я отказываюсь выходить на улицу, пускай происходят крушения!
И вот вскоре платформа была доставлена.
Все с облегчением вздохнули, когда увидели платформу, на которой стоял Панфилыч.
Панфилыч приказал поставить платформу на то самое место, где она стояла. И пчёлы, увидев эту платформу, моментально подлетели к ней.
А пчёл было так много, что среди них произошла давка. И такой у них гул поднялся и такое жужжание, что собака завыла и голуби к небу поднялись.
Панфилыч, стоя на платформе, приговаривал:
— Спокойно, ребятки, не торопитесь! Время есть. Занимайте свои места согласно своим плацкартам!
Через десять минут всё стало тихо.
Убедившись, что всё в порядке, Панфилыч сошёл со своей платформы.
И люди, находившиеся на станции, зааплодировали ему. И Панфилыч, как артист, стал раскланиваться с ними. И при этом сказал:
— Опустите ваши воротники! Откройте лица! И перестаньте дрожать за свою судьбу — укусов более не произойдёт.
И, сказав это, Панфилыч направился к начальнику станции.
Начальник, замотанный полотенцем, продолжал лежать на диване. Он охал и стонал. Но он ещё больше застонал, когда Панфилыч вошёл в комнату.
Панфилыч сказал:
— Я очень сожалею, уважаемый, что мои пчёлы вас укусили. Но в этом вы сами виноваты. Нельзя столь равнодушно относиться к делам, независимо от того, большие они или маленькие. Пчёлы этого не выносят. Они без всяких разговоров кусают за это людей.
Начальник застонал ещё больше, а Панфилыч продолжал:
— Пчёлы абсолютно не переносят бюрократизма и равнодушия к их судьбе. Вы же с ними поступили так, как, вероятно, поступаете с людьми,— и вот вам расплата.
Панфилыч посмотрел в окно и добавил:
— Закат солнца произошёл. Мои спутницы заняли свои места. Честь имею кланяться! Мы поехали.
Начальник станции слабо кивнул головой — дескать, уезжайте поскорей! И тихо прошептал:
— Всех пчёл-то захватили? Глядите, не оставьте чего-нибудь у нас!
Панфилыч говорит:
— Если две-три пчелы у вас и останутся, то это вам пойдёт на пользу. Своим жужжанием они вам будут напоминать о последнем событии.
С этими словами Панфилыч вышел из помещения.
На другой день к вечеру наш славный Панфилыч прибыл со своим живым товаром к месту назначения.
Колхозники встретили его с музыкой.